На фоне нынешнего разгильдяйства и безалаберности,
бесхозного отношения вспоминаются мне иногда случаи далекого военного лихолетья.
Мне еще не исполнилось семи, когда я – понятно, не по своей воле – очутился в казахском ауле Северо-Казахстанской области в начале сентября 1941 года. Помню: мною руководило чувство неосознанной обиды, растерянности и неприкаянности. Я понимал, вернее, чувствовал, что родителям моим плохо. Плохо было и мне. И все было непривычно, внове: убогий быт, скособоченные домишки, ветхие шошалы, сплетенные из тала, кизячный дым, стойкий запах перебродившего айрана. И люди, точно прибитые нуждой и войной с проклятым «Керма-ном» и людоедом «Китляром».
Как-то втемяшилось в мое детское сознание: главное лицо в ауле – председатель колхоза, суровый, строгий дядя Альмаганбет Курмангужин. И имя, и фамилию баскармы я поначалу и произносить не мог: с одной стороны, робел, с другой – мой язычок не был еще приспособлен к длинным казахским именам и гортанным казахским звукам. Ну, а онкель Аль-ма-ган-бет на немецкий лад звучало неестественно. Позднее я называл его просто «баскармой», а еще позже – «Элеке».
Честно сказать, я его побаивался. Суровый, резкий, дородный, он будто пронизывал людей строгим, острым взглядом, сидел верхом на лошади монументально, словно памятник самому себе, будто сказочный батыр, с короткой камчой в руке, в сапогах, или восседал, точно на троне, зимой в санях-кошевке, летом – на тарантасе с плетеным коробом, занимая массивным телом всё пространство. По-русски он говорил с сильным казахским акцентом. И вообще был немногословным. Слова он не произносил, а ронял. Человек Конкретного дела. Умел подчинять людей своей воле, пользовался непререкаемым авторитетом, и никто в ауле ему не возражал.
Будучи мальчишкой, я, понятно, не могу судить о том, как он руководил колхозом. Одно очевидно: вожжи правления держал крепко. Теперь понимаю: он был видным организатором колхозного движения и неизменно находился на добром счету и в районе, и в области. Друзей и товарищей среди руководства было у него немало.
Я дружил и дружу с его старшим сыном, видным дипломатом Салиман Курмангужиным. Мы ровесники. Играя со светлолицым, рослым, с юных лет склонным ко всякой новизне Салиман, я иногда заглядывал в дом баскармы. Он – так мне казалось – и дома, в семье, был строг, суров, требователен, и сына воспитывал с раннего детства в узде, в посильном труде и повиновении. Вообще, как я теперь понимаю, баскарма Альмаганбет Курмангужин был колоритной фигурой, сыном своего крутого времени, ответственным и требовательным кадром, цельной личностью.
Расскажу об одном случае. В осеннюю страду нас, школьников, нередко даже из начальных классов, время от времени мобилизовали на колхозную работу. Однажды нас, восьми-девятилетних шалопаев, погнали на стан шелушить подсолнух. Мы уселись кругом, выбирали из кучи посередке шляпы подсолнуха, разламывали их и старательно выбивали, вышелушивали семечки. Мои шустрые напарники первым делом набили себе карманы, пазухи отборными семечками. Я тоже последовал их примеру, радуясь, что дорвался до дарового лакомства. Ближе к концу работы неожиданно подъехал верхом на гнедом жеребце баскарма, спешился, сел в круг, цепким, тяжелым взглядом ощупал всю босоногую ватагу. Мы как говорят казахи, сразу подобрали руки-ноги и затаили дыхание. Баскарма глухо распорядился: – Все карманы вывернуть, выпростать! Воровать нехорошо! А в награду за труд выдать каждому под две шляпы подсолнуха.
Я оглянулся. Мои тамыры нехотя начали чуть-чуть, по горсти, облегчать содержимое карманов. Я, ерзая от стыда, был готов провалиться сквозь землю. Под пристальным взглядом строгого баскармы я незаметно высыпал все из своих карманов и, как бы себя наказывая, выбрал из осевшей кучи две самые невзрачные, помятые, скукожившиеся по краям головки подсолнуха…
И поныне, 65 лет спустя, я чувствую на себе этот хмурый, пронизывающий взгляд баскармы, зорко стоявшего на страже колхозного добра.
Повторюсь: мои впечатление детские. Ими я пользовался и своей прозе, когда писал о баскарме моего детства.
Такое было время. Соседка, которая с тока набрала в сапогах два килограмма пшеницы для своих голодных детей, была осуждена на пять лет. Нынешние латифундисты, запросто проглатывающие целые элеваторы и сотни гектаров земли, обхохочатся, читая это.
А еще точно помню, что мой отец относился к баскарме с глубоким уважением. Знаю: в годы войны баскарма распоряжался давать нашей депортированной, репрессированной семье то пуд ячменя, то полпуда овса, то обрат из колхозной фермы, что было серьезным подспорьем в то голодное лихолетье.
